БЛОГ НУРБЕЯ ГУЛИА

Короткие истории

Октябрь 19th, 2009

1. Берлинские воспоминания

Вы все в восторге от Берлина,

Мне ж больше нравится Медынь –

писал Козьма Прутков. Да и во все времена на Руси критиковалось «преклонение перед Западом». Сам я тоже люблю Россию, правда, не Медынь, а Москву. Нигде на свете я не смог бы жить и чувствовать себя счастливым, разве только в Москве. Но Москва может стать ещё лучше, если переймёт кое-что от Берлина. И я хочу ненавязчиво так отметить то немногое, что мне приятно было увидеть в Берлине и ещё приятнее было бы видеть в Москве. Это «немногое» я поделил на несколько историй.

Пробежки мимо водки.

Жил я как-то в предместье Берлина, в местечке с прекрасным названием – Айхвальде, что в переводе означает «Дубовая роща». Любил я там по утрам бегать купаться в озере, забыл уже, как оно называлось. Чем-то напоминало мне это озеро наш Красный пруд в Измайлово, где я тоже любил купаться и по утрам и по вечерам, и летом и зимой.

Так вот путь моей пробежки на немецкое озеро проходил мимо айхвальдовского сельмага. А туда по утрам, часов в шесть, привозили продукты и ставили их перед дверьми ещё закрытого часов до девяти магазина. И вот бегу я мимо сельмага на озеро и вижу – перед дверьми магазина стоит ящик водки, шнапса по-местному. Вокруг – ни души, спят все ещё, да и магазин стоит на отшибе как-то. Схватил бы бутылочку, спрятал её в сумку с полотенцем, и побежал бы на озеро… Но не совершил я этого поступка, хотя и жалел потом об этом. Бегу обратно – ящик на месте, магазин закрыт, вокруг опять ни души. Опять соблазн овладел мной, но я опять же с ним справился. И так каждое утро, мученье, а не пробежки. Пришлось изменить маршрут, чтобы от греха подальше.

И представил я себе, сколько простоял бы этот ящик шнапса у нас в пустынном пригороде Москвы у дверей закрытого сельмага. Я бы, например, так просто мимо ящика с водкой здесь не пробежал бы!

Непонятная надпись.

На озере в Айхвальде был неплохой песчаный пляж со скамейками, раздевалками, разноцветными урнами и биотуалетами. Народ с удовольствием купался в озере и загорал на пляже, да и я делал то же самое, хотя и не был частью немецкого народа.

При входе на пляж я постоянно встречался с надписью на немецком, естественно, языке, как и у нас на пляжах, на врытом в землю столбе. У нас эти надписи выдержаны в строго запретительном стиле. «Купаться запрещается», «Купаться категорически запрещено», и рядом «Штраф (столько-то) рублей».

Меня всегда возмущали эти надписи, да, видимо, и не только меня. Столбы с такими надписями у нас постоянно сгибались и скручивались, какими-то сверхъестественными силами, надписи замазывались краской или поверх них той же краской проставлялась коротенькая, из одного слова резолюция. Я видел даже у пруда в Измайлово такую надпись, дополненную похожим шрифтом, и поясняющую, каким именно категориям населения запрещается купаться. Вот и не купался бы я, но видя эти задевающие самолюбие свободного человека свободной страны надписи, обязательно выкупаюсь. В том числе и в проруби зимой. Так вот и «моржом» заделался.

Меня заинтересовало содержание немецкой надписи на пляже, я переписал её на бумажку, а затем показал своему немецкому товарищу. А тот с улыбкой сообщил мне, что эта надпись говорит о том, что если с купающимся в озере, случится неприятность, то, к сожалению, тот не сможет рассчитывать на выплату страховки.

Вот и всё предупреждение – купайся на здоровье, но если после этого случится поносик или температурка поднимется, то не проси страховки! И никаких там «категорически запрещено», без указания лица, имеющего право «категорически» запрещать что-то свободному гражданину свободной страны!

Банановая шкурка.

Я уже говорил о разноцветных урнах, стоящих на пляже у озера в Айхвальде. На каждой из этих урн надпись, поясняющая, что в какую урну надо бросать - пищевые отходы, бумагу, стекло, пластмассу и т.д. и т.п. И все посетители пляжа строго следовали этим надписям, а посему пляж был всегда чистым и привлекательным.

Я с сожалением и грустью вспомнил наши «дикие» московские пляжи, в том числе и на Красном пруду в Измайлово. Остатки еды, бутылки стеклянные и пластмассовые, бумажные и полиэтиленовые пакеты, окурки и другой мусор. Как сейчас вижу очаровательную девушку в купальнике, сидящую с кавалером у озера на скамейке. Сидели молодые, правда, не на сидении, а на спинке скамейки, поставив ноги на то место, где нормальные люди садятся.

Девушка, как и кавалер, попивали пиво из стеклянных бутылок и курили сигареты. И когда пиво кончилось, а сигарета превратилась в окурок, очаровательная курильщица щелчком выбросила окурок перед собой, а пустую бутылку, изящным жестом - в сторону от себя. Как поступил с этими предметами её кавалер, я даже не буду описывать, тут и так всё понятно. Но красавица, у которой всё должно быть прекрасным – и внешность, и душа, и поступки! И я вспомнил «красавицу» из одноимённого рассказа Горького, её:

- «Аж взопрела вся, а мухи так и прут, так и прут!» - и смачное почёсывание ею своего красивого тела…

И перенёсся я опять на пляж на озере в Айхвальде с разноцветными урнами.

Вот идёт к озеру молодая семейка – муж и жена, которая ведёт за руку маленького ребёнка, мальчика лет четырёх-пяти. Молодая мамаша ест банан и неожиданно роняет на песок кусочек банановой шкурки. Никто, кроме ребёнка, этого не замечает, и семейка продолжает шествие к озеру. Но ребёночек начинает нервничать, кричать, и наконец, вырывается от матери. Крошка-сын подбегает к банановой шкурке, поднимает её с песка, и несётся к урнам. Ориентируясь, видимо, по цвету, под одобрительные возгласы родителей, малыш бросает шкурку в соответствующую урну.

И мне стало интересно, что сказал бы этот немецкий малыш нашей российской красавице с окурком и бутылкой в Измайлово. Думаю, что слово «швайне», было бы здесь не самым обидным!

2.Коллизии с фамилиями.

Как-то надо было мне зайти в некое бюрократическое заведение, что-то типа БТИ, и встретиться там с инспектором. А на двери кабинета табличка с фамилией этого инспектора: «Г.И. Какучая». Мне эта фамилия была хорошо знакома – в юности я жил в Грузии, и там достаточно часто встречал их эту мегрельскую фамилию. Мегрелы – один из этносов, проживающих в Грузии. У меня самого был товарищ – Гиви Какучая, и я ничего предосудительного в этой фамилии не находил.

Но в случае с инспектором всё оказалось иначе. Зайдя в кабинет и ожидая найти там старого нудного бюрократа «кавказской национальности», я был удивлён, увидев за столом молодую красивую блондинку, явно славянской внешности.

- Это вы – инспектор Какучая? – спросил я, делая законное правильное ударение на последний слог этой фамилии.

Блондинка чрезвычайно приветливо ответила мне, что она и есть инспектор Какучая, и вежливо предложила мне присесть напротив себя. А узнав мою собственную фамилию, она удвоила свою вежливость и приветливость.

- Вы – один из немногих, кто правильно произносит мою фамилию! Вы, наверное, сами мегрел по национальности? – заинтересованно спросила блондинка с мегрельской фамилией.

- Вообще – я абхаз, но это неважно. Просто я хорошо знаком с мегрельскими фамилиями. Почти двадцать лет жил в Грузии, как-никак! Я с удовольствием поддерживал разговор с красивой блондинкой.

- Знаете, мою фамилию здесь в Москве так искажают, не знаю, что и делать. Не хочется даже, и произносить её в такой отвратительной форме. Вот, вышла я замуж за мегрела, взяла его фамилию и даже не подумала, как её будут искажать! – жаловалась девушка.

Вдруг, как бы в подтверждение её слов, дверь открылась и в кабинет заглянула старушка с кошёлкой в руках.

- Девушка, мне нужно к инспектору Какучей! Я правильно зашла, это вы инспектор Какучая?- бестолково, но громко, провозгласила бабка.

Инспектор оборвала её, сказав, что занята, и посмотрела на меня с навернувшимися на глаза слезами.

- Вот вам пример ужасно грубого искажения моей фамилии! Что мне делать, и не знаю, придётся, наверное, менять фамилию! Муж убьёт меня за это! – переживала бедная девушка.

Я тут же посоветовал ей проставить значок ударения в её фамилии в табличке на двери, и, увидев улыбку надежды на её лице, продолжил:

- Бывают случаи с фамилиями и покруче. Вот одна моя подруга с Урала по фамилии Бзыкина переехала жить в Тбилиси и с большими трудами изменила фамилию на «Бозыкина». Чтобы, дескать, на новом месте не говорили, что она – «с бзиком». А оказалось, что по-грузински её новая фамилия переводится как «Проституткина». Пришлось снова менять фамилию на прежнюю, что по-грузински звучит очень даже симпатично –«Пчёлкина»! Это похуже чем у вас получилось! – успокаивал я инспектора. – А если уж говорить про мегрельские фамилии, то одна моя знакомая вышла замуж за мегрела по фамилии «Эбучая» и тоже переехала жить в Москву. Вы представляете себе, как, по аналогии с вашей, стали произносить здесь её новую фамилию! Этого и врагу не пожелаешь!

Москва, Москва, люблю тебя как ….

Август 27th, 2009

Москва, Москва! Люблю тебя как сын,
как русский - сильно, пламенно и нежно!
Эти слова Лермонтова были известны мне ещё со школы. В детстве я их воспринимал как некую догму, как ленинское: «Учение Маркса всесильно, потому, что оно верно». Потом же, когда сам полюбил Москву, полюбил безумно, восхищённо, восторженно, самоотверженно, и что удивительно – даже сексуально, то слова Лермонтова стали вызывать во мне сомнения.
Первое, чего я никак воспринимал - как сын может любить свою мать «сильно, пламенно и нежно». Да это эдипов комплекс какой-то! Я тоже любил свою маму, но это скорее было беспокойство за её здоровье, чтобы с ней ничего не случилось, горечь того, что она рано или поздно уйдёт от меня. Но чтобы маму любить «пламенно» - нет, чур меня, чур…
Далее меня смутило то, что поэт как-то тенденциозно подчёркивает, что он - русский. Фамилия-то у него явно нерусского происхождения, первоначально – Лермонт. Как и у драматурга Фонвизина - была-то она немецкая – Фон Визин, а стала, вроде – русской. Но так ведь и «наше всё» - Пушкин, тоже на осьмушку – эфиоп, потомок Абрама Петровича, который Ганнибал…
Поэтому я, как рекомендовали великие люди, понял и сердцем признал, что «русский – тот, кто любит Россию». Ведь так и я сам обоснованно могу считать себя русским, хотя и есть у меня, как и у Пушкина, в крови нечто эфиопское.
Поясню подробнее это, с первого взгляда, странное утверждение. Дедушка мой – Дмитрий Иосифович Гулиа – абхазский писатель, поэт, создатель письменности своего народа, написал книгу «История Абхазии». За неё его сильно критиковали большевики, даже заставили публично отречься от неё. Так вот, в этой книге дед мой подчёркивал то, что очень многие географические названия в Эфиопии и Абхазии одинаковы, что говорит, вроде, об эфиопских корнях абхазов. Если честно, то ведь я и раньше замечал у себя в поведении нечто эфиопское (после известной дозы, разумеется!), а вот после прочтения книги моего деда понял, откуда это… Вот и обнаружилось некое, почётное для меня, моё кровное сходство с Пушкиным!
Так вот, великий Пушкин высказал о Москве такое, что коснулось меня самого, ой как лично, и ой как глубоко:
Как часто в горестной разлуке,
В моей блуждающей судьбе,
Москва, я думал о тебе!
Аж мурашки по телу бегают каждый раз, когда читаю эти строки. Поясню и это, прежде чем высказать, как я люблю Москву. Но этого в двух словах не скажешь, так что, любезный читатель, приготовься к моей, поначалу горестной, а потом уже и счастливой одиссее. Или, как страстная любовь к столице сделала меня «дважды москвичом Советского Союза», по аналогии с хрестоматийным «дважды евреем Советского Союза». Напомню, что так когда-то называли евреев, которые сперва эмигрировали из Советского Союза на историческую родину, а потом не придумали ничего лучшего, как вернуться обратно в «Союз нерушимый…».
Впервые я полюбил Москву, ещё живя в грузинской столице Тбилиси, где я родился осенью 1939 года. Ведь в Москве жил и работал великий Вождь всех времён и народов – товарищ Сталин – которого я любил уж точно больше своей жизни. Дядя мой, писатель Георгий Гулиа, в своей книге «Добрый город», описывал, как некий абхазский юноша по имени Смел гулял ночами в Москве близ Кремля со своей русской девушкой. И вот они заметили, что во всём Кремле ночью светится только одно маленькое окошко и поняли, что когда все спят, то за этим окошком работает по ночам товарищ Сталин. Слёзы умиления лились у меня при чтении этих строк, и я так хотел оказаться в Москве, чтобы посмотреть ночью на это заветное светящееся окошко.
И ведь я имел возможность сделать это, но оказался недостаточно настойчивым. В 1952 году летом мама повезла меня в Москву, но я так и не смог уговорить её погулять со мной вокруг Кремля ночью. А одного она меня просто не пустила «в ночное». Москва поразила меня своей доброжелательностью, светлоокими и светловолосыми, улыбчивыми и весёлыми людьми. Только очень уж быстро они передвигались, почти бежали по улицам, что было для меня удивительно. Ведь в Тбилиси люди ходили медленно, важно, с достоинством и мрачно-серьёзным выражением лица. Улыбаться на улицах, особенно при быстром шаге, там считалось признаком незначительности человека, отсутствием у него самоуважения, что ли. Чёрный костюм и шляпа, даже в жару, медленная вальяжная походка, вываленный над поясом сытый животик, и высокомерный взгляд через полузакрытые веки. Не на помойке, дескать, себя нашли!
Но судьбоносным в моей любви к Москве оказался 1960 год, когда я, как спортсмен-штангист, поехал туда на соревнования на спартакиаду профсоюзов. Вся команда была на сборах в курортном Бакуриани, а я отпросился у тренера и, обещая тренироваться самостоятельно, прибыл в Москву «внедрять» своё изобретение (кроме спорта я ещё и наукой занимался). Поселился я в студенческом общежитии института МИИТа, где тут же влюбился в студентку по имени Настя – белокурую светлоглазую славянку. Жила она в Подмосковье, в посёлке Тучково недалеко от Можайска, и что символично – на улице Любвина. Кем был этот человек с такой удивительной фамилией, происходящей от магического слова «любовь», я так тогда и не узнал. Хотя в интернете встречаются двое, не очень-то и известных, Любвиных: один – поэт, другой – священник. Но только потом я узнал, что улица была названа в честь красивейшей усадьбы Любвино на берегу Москвы реки близ Тучково.
Однако страстная любовь моя к Насте в коммунальной квартире на улице Любвина свершалась уже позже. Первая же наша любовная встреча произошла удивительной волшебной ночью на берегу Москвы-реки, что протекала поблизости. Мы быстро построили шалаш из еловых веток, развели костёр и поджарили на нём сардельки, которые захватили в общежитейском буфете. Не было в жизни закуски вкусней и желанней, чем эти сардельки под крепкий и душистый дагестанский портвейн. И, пожалуй, не было ночи, более сказочной, чем эта, проведённая в шалаше на берегу реки, ставшей моей самой любимой рекой в жизни. А на другом берегу любимой реки чернел мрачный лес, лес моих будущих горестей и разочарований.
Но я уже был женат в Тбилиси и даже имел ребёнка. Будучи догматиком, я посчитал, что семья – это святое, и мы с Настей нескоро, что-то через год, но расстались. И перешёл я в другое общежитие – рабочее с романтическим названием «Пожарка» и влюбился там «по уши» в жену моего друга Володи, Таню. Тоже белокурую, белотелую, светлоглазую славянку, родом из-под Тамбова. А потом Таня развелась с мужем, получила квартиру, и стал я жить у неё. И любовь наша, особенно в тёплое время года происходила на берегу Яузы, протекавшей поблизости. Там в Яузу впадала речка Чермянка, и на нашем берегу был Тенистый проезд, а на другом – Отрадное. И было нам с Таней на этом берегу тенисто, даже в сильную жару. А также отрадно, когда мы переплывали через Яузу в Отрадное и скрывались в яблоневом саду, как когда-то Адам и Ева в раю. Причём мы-то знали, что нам надлежало там делать и без вмешательства библейского змея-искусителя. Яуза же, как известно, несет воды, в которых отражалась наша любовь, опять-же в любимую Москву-реку.
И нет бы – оставить семью, жениться на Тане, заменив ей моего друга Володю. Но опять мой догматизм сыграл со мной злую шутку – я не только оставил любимую женщину, но и любимую Москву. Посчитав, что я незаменим для семьи (а у меня уже там стало двое детей) и для моей малой родины, я уехал в Тбилиси. Чтобы помочь не только семье, но и родной грузинской науке, ибо почти в студенческом возрасте я уже защитил в Москве кандидатскую диссертацию. Эту ошибку молодости я не могу простить себе до сих пор – уехав из Москвы, я потерял московскую прописку. А кто не знает, что это такое, не знает, что такое советская власть и её законы.
Тогда в народе по кухням ходила опасная шутка: в советской Конституции свято соблюдаются только три статьи – герб, флаг и гимн, а остальное к исполнению не обязательно. Такое, например, как свобода перемещения по стране. За «неправильное», но реальное её толкование я уже в школе схлопотал тройку по предмету «Конституция СССР», что лишило меня как золотой, так и серебряной медали. И, наверное, справедливо, так как я так и не понял этой статьи и будучи даже кандидатом наук. Никакого свободного перемещения в СССР не было, и, потеряв московскую прописку, я стал человеком второго сорта, лишившись возможности вернуться в Москву.
А без Москвы я уже жить не мог – я бредил ею, видел её и в своих снах и наяву. Увидев, например, птицу, я тут же думал, сумеет ли она долететь до Москвы. Не говоря уже о тех мыслях, которые приходили мне в голову, когда я видел поезд, самолёт, автомобиль, или другое транспортное средство. Москва стала моей навязчивой идеей, я буквально не смог физически существовать без неё.
Вскоре я уехал из Тбилиси, где меня бессовестно обманывали и эксплуатировали, поближе к Москве, куда ещё разрешали советские законы. В город Тольятти - автомобильную столицу страны, ибо я по научной специализации был автомобилистом. Хоть и не Москва, но, по крайней мере, Россия, родная мне по духу и менталитету. И, несмотря на то, что именно в Тольятти я тут же влюбился в самую белокурую (почти платиновую»!) девушку в моей жизни, саму светловолосую красавицу Поволжья, я там долго не задержался. Семья опять оказалась главнее, и я вместе с ней переехал ещё поближе к Москве – в исконно российский город Курск.
Там мне создали все мыслимые и немыслимые условия для жизни и работы – дали кафедру в институте (это всего в тридцать-то лет!), большую квартиру рядом с работой, не мешали ездить каждую неделю в мою любимую Москву. Где я не только тут же защитил докторскую диссертацию, но и ещё больше, до патологии, влюбился в этот город и реку моей жизни – Москву-реку. И любовь моя продвигалась вместе с водами Москвы-реки вниз по её течению. С верховья реки из Тучкова любовь переместилась в Звенигород, где любимая девушка чуть не стала жертвой быстрого её течения. Затем в Кунцево-Мневники, где я чуть не женился на светленькой славянке, а затем опять на Яузу близ места её впадения в Москву-реку. Тут уж я уже не удержался и женился на самой молодой женщине в моей жизни - светлоглазой, белотелой блондинке Оле, как потом оказалось – крашеной. Она, как и я, тоже была влюблена в Москву, и мы бродили, бродили по любимому городу, чаще всего вокруг Кремля, до которого уже из нашего с женой дома было «рукой подать». Но на сталинское окошко мы и не пытались глядеть по ночам, ибо вождя уже четверть века не было с нами. Зато в распахнутое настежь окно нашей квартиры по утрам отчётливо доносился гулкий звон кремлёвских курантов. А на берегу Яузы, на гранитной лестнице, спускавшейся к воде, Оля рисовала маслом на холсте мои портреты, никогда полностью не заканчивая их. Так они и висят сейчас у меня на стене недорисованными, и дорисовывать их Оля не собирается, так как уже почти двадцать лет живёт во Флориде. И как только при такой любви к Москве можно жить на чужбине? Но я отвлёкся от Москвы-реки.
Не знаю считать ли канал Москва-Волга частью Москвы-реки, но сердцем я чувствую, что это так. Иначе бы не было у меня любви опять же к белокурой белотелой и светлоглазой красавице на берегах этого канала у станции Левобережная. Это где на одном берегу бы институт Культуры, а на другом – располагался, по крайней мере тогда, прекрасный открытый пивной бар, где мы с моей красавицей утащили по пивной кружке на память.
И уже самой нижней по течению Москвы-реки, моей водной любовью, была любовь, ну, конечно же, к белокурой и светлоглазой, бело-и пышнотелой красавице Елене, чуть старше меня, по возрасту, и гораздо старше – по любовному опыту. Дать столько новых знаний о любви мне – профессору, доктору наук, заведующему кафедрой, любителю блондинок – может не каждая, но Елена это сделала! Жила она на берегу Нагатинского затона, и мы часто по вечерам и даже ночам бродили по набережной, любуясь на загадочные изгибы берегов. Ну и купались, загорая на пляжах в Коломенском, где, клянусь, вода была тогда чистой и прозрачной. Я часто переплывал на другой берег Москвы-реки, увёртываясь от барж и катеров, или подныривая под них. На берегу срывал на огородах огурцы, засовывая их себе в плавки, потом плыл обратно, а когда уже вылезал из воды, то плавки, конечно же, спадали под тяжестью овощей и под весёлый смех купальщиков. А огурцами мы с Еленой на пляже закусывали виски, который моя дама очень даже «уважала».
Ну, как после всего этого не влюбиться до смерти в Москву и её главную реку? Вот я и сделал это, оставил добрый Курск, а в нём семью и ещё двух белотелых и светлоглазых блондинок, одна из которых, ещё студентка, была вылитой Мэрилин Монро. И женившись на Оле, стал «дважды москвичом Советского Союза».
Не понимают люди, родившиеся в Москве, как им повезло в жизни, и даже иногда по глупости уезжают из этого волшебного города. Как и сделал это когда-то ваш покорный слуга, и затратил более десяти лет на восстановление «статуса кво». Но что я пережил за эти годы, Пушкину, пожалуй, было бы понятно. Иначе не написал бы он эти строки, так близкие мне:
Как часто в горестной разлуке,
В моей блуждающей судьбе,
Москва, я думал о тебе!
И ещё Гиляровскому – дяде Гиляю – который писал: «Я – москвич! Сколь счастлив тот, кто может произнести это слово, вкладывая в него всего себя. Я – москвич!»
Боже, а какие сны о потере любимого города сняться мне даже сейчас! То я заключаю контракт с каким-то немосковским и даже зарубежным университетом и теперь обязан уехать туда. То выходит закон, обязывающий всех некоренных москвичей покинуть столицу. И я, понимая, что, по большому счёту, недостоин моей любимой столицы, где, как утверждают знатоки, бьётся пульс мира, не могу покинуть этот город, ибо нет мне жизни без него. И, просыпаясь от ужаса, я подскакиваю на метр от постели, потом аккуратно перелезаю через жену, отпиваю из чашки глоток недопитого вечером вина и выхожу на ночной балкон. Оттуда я вижу все, подсвеченные прожекторами, сталинские высотки и мою любимую Москву-реку, которая протекает теперь минутах в трёх ходу от моего дома. А главное – Кремль, его Спасскую башню с курантами, обращёнными прямо на мой балкон. В бинокль я наблюдаю за ходом стрелок курантов и поправляю под кремлёвское время свои часы. И буду так делать всегда, даже если куранты, не дай Бог, вдруг испортятся! Всё равно, кремлёвское, истинно московское время, будет для меня самым верным временем в моей жизни!
И теперь вы спросите меня, как люблю Москву? Отвечаю – как безнадёжно, до потери пульса влюблённый юноша, полюбивший знаменитую красавицу, вдруг, по непонятной прихоти обратившую внимание на него. Я представляю себе Москву, как белокурую, белотелую, с зеленовато-голубыми глазами стройную красавицу, раскинувшуюся в непринуждённой позе на русском народном лоскутном одеяле. Это одеяло так напоминает мне карту Москвы, по которой, извиваясь змеёй, протекает моя любимая река. Красавица лежит на спине, правую руку выбросив вверх, а левую подложив под голову. Левую ногу она вытянула, а правую согнула в колене, прижав её стопой к левой, вырисовав, таким образом, островок суши между протоками-ногами. Ресницы у красавицы длинны, но не накрашены, соломенно-жёлтого цвета. Взгляд светлых глаз – лукавый, заинтересованный, чуть снисходительный. Розовые губки раскрыты в сексуальной улыбке, обнажая жемчужные зовущие зубки. Стройное тело изогнуто, этакой сексуальной змейкой, ну совсем как Москва-река на карте города.
Вот так я и люблю Москву, как только может любить такую красавицу, боготворящий и жаждущий её, бедный, ни на что не надеющийся юноша. И ведь Москва так добра ко мне, она простила мне былую измену. Она дала мне всё, о чём я не мог даже мечтать - жильё, любимую работу, возможность творчества, любимых учеников и друзей, любимую (теперь уже одну!) женщину, возможность заниматься спортом и иметь хобби. Но я постоянно боюсь, что всё это - сон, что всё это мне только кажется, что это счастье – быть вместе с Москвой - может неожиданно оборваться.
И поэтому я придумал способ, как мне быть вместе с Москвой навечно. Когда прекратится моя физическая жизнь, то душа, конечно же, пойдёт туда, куда пошлёт Господь. Хотелось бы, конечно, чтоб поближе к Москве. Но чтобы и каждый атом моего тела, вернее того, что останется от него, навечно был бы вместе с Москвой – как городом, так и рекой, я хочу, чтобы прах мой (только после отлёта души от тела, разумеется!) был развеян над Москвой-рекой. Как угодно – в верховьях реки, в среднем течении – с Каменного моста, например, с лестницы на стадионе «Торпедо» возле моего дома. Или с прогулочного катера, где родные и друзья, выпивая и поминая меня, развеют по ложечке всё содержимое урны, а затем также бросят в воду и сам сосуд. Как угодно – лишь бы соли мои растворились в любимых водах, пропитали мной и реку и её берега, всю мою любимую Москву – святые для меня Воду и Землю!

А теперь, в конце моего повествования, хочу снова обратиться к его заголовку и снять с него многоточие

- пояснить, как, все-таки, я люблю Москву, причем тоже в стихотворной форме:

Москва, Москва,

Люблю тебя как муж

Красавицу - жену -

Ревниво, горячо и страстно!

Вот и все, что я хотел рассказать о своей любви к моей Москве!

Сладостное грехопаденье Веры (отрывок из книги “Императив любви”)

Январь 24th, 2009

И вот жарким весенним днём, приспичило нашей Вере посетить психологический салон, что был на Арбате. От вящего безделья Вера почувствовала себя морально скованной, и подруги посоветовали ей пройти психологическую разгрузку в модном тогда салоне. Вера загорелась этой идеей и вскоре она уже сидела в кабинете г-жи Аксельрод Виктории Давыдовны.

За столом сидели визави две прекрасные, но противоположной красоты женщины. На гостевом стуле – стройная фигуристая, беленькая, со вздёрнутым носиком и зеленоватыми широко расставленными глазками женщина-птичка, сама искренность и правда, человек не могущий ни обмануть, ни соврать. На хозяйском же кресле восседала королева тьмы в тёмном одеянии, с чёрными волосами и настолько тёмными еврейскими глазами, что казалось, зрачков нет вообще – они по цвету сливались с радужкой. Взгляд Виктории Давыдовны был проникающий, тяжёлый и искушающий; думаю, что такой мог быть у незабвенной Лукреции Борджиа, какой я её себе представляю. Мадам Аксельрод сексуально курила сигарету на длинном мундштуке, медленно выпуская дым вверх.

- Якоби? – с интересом переспросила она фамилию Веры, - это вы из каких Якоби происходите-то?

- Это фамилия моего мужа, - простодушно ответила Вера, - сама-то я русская…

- А муж ваш, что – нерусский? – пытливо переспросила Виктория, - может быть он даже еврей?

- Нет, нет, что вы, он тоже русский, так и в паспорте записано! – защебетала Вера, густо краснея при этом – она не умела врать.

- Да и у меня там записано, что я – русская, - выпуская дым к потолку, садистически проговорила Виктория, а вы - верите? А что, евреем быть так уж плохо? – неожиданно спросила она.

- Да нет, отчего же, совсем неплохо, окончательно смутившись, лепетала Вера, - многие великие люди были евреями, Маркс, например, - сморозила Вера и покраснела до корней волос.

- Надо же – Эйнштейна и Эйзенштейна забыла, а Маркса вспомнила, - с дьявольской улыбкой проговорила мадам Вика, переходя на «ты», - может, и Ленина тоже нам припишешь?

Вера, ободрённая переходом на «ты», пошла в наступление.

- Да, ведь у него мама была шведской еврейкой по фамилии Бланк. А папа её – дедушка Ленина, вообще был раввином по имени Мордухай. И национальность у евреев по материнской линии передаётся, - значит, Ленин – тоже еврей! – ответила Вера.

- Так и Гитлера скоро нам передашь… - ядовито заметила Вика, но Вера не дала ей продолжить.

- Да, да и у Шикльгруберов было родство с австрийскими евреями, ну и что? Русских, что ли, мало негодяев? – продолжила наступление Вера.

- А ты назови хотя бы пяток! – ехидно попросила Вика, и Вера прикусила свой язычок. Хотя она физически не могла бы его прикусить, так как ротик её сексуально раскрылся, обнажив ровные мелкие зубки. Русских негодяев мирового значения она так и не смогла припомнить!

Что-то азартное промелькнуло в таинственных чёрных глазах Вики. Они сощурились и пристально смотрели то на простодушный полураскрытый ротик Веры, полный девичьей сексуальности, то на её искренние и наивные широко раскрытые зеленоватые глазки, обрамлённые густыми и светлыми ресницами. Русские негодяи не вспоминались!

Вика встала и пригласила Веру пройти с собой, и та послушно поплелась за психологом Викой.

- Прости меня, Вера, но это был психологический тест, показавший твою моральную скованность. Так ты никогда не добьёшься всего, чего хочешь в жизни. Надо преодолеть, разрубить эту скованность, ты - не рабыня, а хозяйка своей судьбы, так будь же свободной хозяйкой своей свободной жизни!

Говоря эти магические слова, Вика завела Веру в маленькую процедурную, освещённую красноватым светом скрытой лампы, и усадила на клеёнчатый жёсткий диван. Сама же села рядом и стала пристально смотреть в глаза Веры, своими огромными маслинами.

- Отвечай мне на вопросы, даже если они покажутся тебе странными, отвечай только правду, ведь я – специалист, я хочу помочь тебе! – Вика вытянутыми ладонями направила лицо Веры прямо на своё лицо, глаза в глаза.

- Ты любишь своего мужа? Сильно любишь?

- Да, я люблю его, но раньше любила сильнее! – призналась Вера.

- Часто ли бывает у вас соитие?

Вера с трудом поняла что это такое - «соитие», но поняв, почувствовала как сексуальная истома начинает овладевать ею.

- Очень часто, два, а то и три раза за ночь! Да и днём нередко, если одни! – как зачарованная ответила Вера, - но мне это, - она помедлила – соитие нравится всё меньше!

- Бывает ли у вас прелюдия к сексу, или он начинается сразу?

- Какая там прелюдия, валит он меня, и – сразу! Силач он, как зверь дикий, какой стороной повалит, так и имеет! – открывалась всё больше Вера.

- А часто ли у тебя бывает оргазм? – допытывалась Вика.

- Последние годы почти не бывает! Когда студентами были – кажется бывал, но и то редко! А сейчас просто спасаюсь от этого… - Вера долго подбирала слово, - от соития!

- Мне всё ясно! – заключила Вика, - да, ты на грани срыва. Бабе так без оргазма нельзя, так и постареть без времени можно, и нервы окончательно испортить, с ума сойти недолго. Если бы секса совсем не было – другое дело, а секс без оргазма – пытка! Я тебя так понимаю!

Вика, сжимая лицо Веры ладонями, приблизила свои глаза вплотную к глазам Веры, и не мигая, смотрела в них. Вере показалось, что она теряет свою волю и самостоятельность, она вся во власти этих чёрных глаз, постоянно меняющих своё выражение. И Вере стало ясно, что это не женские, а мужские глаза, красивые и волевые мужские глаза. Мужские глаза приблизились ещё, и губы Вики, тоже мужские, хотя и нежные, коснулись губ Веры. Она даже почувствовала пушок на верхней губе Вики.

- Боже, да это же мужик, настоящий мужик, нежный и красивый, любимый мужик! – поняла Вера, и её охватила сильная и сладкая сексуальная истома.

А язык Вики проник в раскрытый ротик Веры и своими движениями начал рассказывать всё об их жизни. Как долго Вика ждала этой встречи, как жила только для этого, как верила в эту встречу и лелеяла её. Как она счастлива, счастлива безмерно тому, что встретила, наконец, свою любовь, что может целовать этот любимый, нежный, ароматный, вкусный, принадлежащий только ей, Вике, ротик Веры с такой живой, сладенькой, необыкновенно вкусной слюнкой! Как они будут счастливы и никогда не расстанутся и губы их никогда не разомкнутся!

Вера прекрасно понимала этот язык, язык, не требующий перевода, язык понятный, наверное, всем на свете, такой прекрасный, фантастически приятный, сексуальный язык!

Вдруг Вика вздрогнула и задёргавшись, засунула свой затвердевший язык глубоко в рот Веры. Вика, содрогаясь, призывно постанывала, и Вера поняла, что у неё наступает оргазм. Что-то стянуло низ живота у Веры, что-то ритмично задёргалось у неё там, и наступил миг, прекрасней которого, наверное, не было никогда у неё в жизни! Вот он, Пушкинский «миг последних содроганий!» - успела подумать Вера, и тут разумное сознание покинуло её. Своих стонов сама Вера не слышала, ей потом о них рассказала Вика. Так хорошо Вере ещё никогда в жизни не было, ни с Ником, ни, тем более, с её первым мужчиной – студентом-очкариком. Вика – колдунья, Вера любит её, они – навеки вместе!

Вкусны арбузы, украденные у великих! (Рассказ)

Октябрь 11th, 2008

Сухумские эпизоды жизни К.М. Симонова

Нурбей ГУЛИА, профессор. Москва.

Симонов

Летом 1948 года мне довелось встречаться с Константином Михайловичем Симоновым. Я, в то время восьмилетний мальчик, отдыхал в Сухуми в доме моего деда - народного поэта Абхазии Дмитрия Иосифовича Гулиа. Там же в то время жил и брат моего отца - Георгий Гулиа, известный писатель и друг Константина Михайловича. Вот потому-то Симонов так часто наведывался в наш дом, где его очень радушно встречали. Еще бы - такой знаменитый на весь мир гость! Помню, моя бабушка Елена Андреевна даже брала в долг у соседей индюка, чтобы приготовить сациви для Константина Михайловича…
Я приезжал из Тбилиси, где учился, в Сухуми обычно в конце мая, на каникулы. И вот, приехав с мамой в 1948 году в дом деда, я обнаружил в сарае какие-то деревянные столбы, а под лестницей - мотки проволоки. Бабушка предупредила меня: “Не трогай проволоку, это для телефона самому Симонову Константину Михайловичу!”
Я был поражен - самому Симонову, великому Симонову, стихотворения которого мы учили в школе! Особенно мне нравилось его стихотворение “Митинг в Канаде”, где говорилось о том, как враждебно была настроена тамошняя аудитория при встрече Симонова, как он покорил ее своими первыми словами: “Россия, Сталин, Сталинград!”
Я, “как и весь советский народ” в то время, горячо любил Сталина. Я и сейчас его люблю, в первую очередь за то, что он был величайшим государем “всех времен и народов”, создавшим империю таких размеров и мощи, какая не снилась и Александру Македонскому. Настоящий “властитель полумира” - и грузин, что мне особенно льстило, - ведь я жил и учился в Тбилиси, и обе бабушки у меня - грузинки. (Спешу дополнить, что мать у меня - русская, причем из столбовых дворян). К тому же Сталин учился вместе с моим дедом - Д.И. Гулиа в Горийской духовной семинарии. Правда, дед был на пять лет старше Сталина. В школе я слышал, что поэт Симонов был любимцем Сталина, что еще больше возвышало Константина Михайловича в моих глазах. Симонов и мой дядя познакомились в январе 1947 года в Сухуми, во время пребывания там Константина Михайловича. Там же дядя передал Симонову рукопись своей повести “Весна в Сакене”. Повесть так понравилась знаменитому поэту, что он взял с собой моего дядю в Москву на пару месяцев и помог опубликовать повесть. В конце того же 1947 года Георгий Гулиа получил за эту повесть Сталинскую премию.
Дядя так рассказывал мне о присуждении этой премии. Повесть попала к Сталину - нетрудно, наверное, догадаться, каким именно образом это случилось! Вождь по своему обыкновению прочел повесть на ночь глядя и, уже ложась спать, спросил референта: “Повесть “Весна в Сакене” какой из писателей Гулиа написал, старый или молодой?” Сталин знал о существовании обоих писателей Гулиа, но не помнил, кого как зовут. Референт обещал к утру все разузнать и сообщить ответ вождю. Тем временем в сухумский дом, где проживали оба Гулиа - отец и сын, явилась охрана НКВД и приказала никому не покидать помещение. Бабушка рассказывала, что они всю ночь сушили сухари и собирали теплую одежду.
Наутро референт доложил вождю, что повесть написал молодой Гулиа. И спросил как бы невзначай: “А что, Иосиф Виссарионович?” “Ничего”, - позевывая отвечал Сталин, - хорошая книжка!”
Охрану сняли, а премию - дали.
Так вот, Симонов тогда строил себе дачу на Черноморском побережье близ Сухуми в местечке Агудзера.
Дед Гулиа
Дедушка был очень влиятельным человеком в Абхазии. Еще бы - народный поэт, создатель абхазской письменности, литературы и театра. Характерная деталь - в старой Абхазии жених и невеста до свадьбы не имели права разговаривать друг с другом. Дедушка нарушил это табу, создав “канонические” стихотворные обращения жениха и невесты друг к другу. И вот, знакомясь друг с другом, абхазские жених и невеста доставали листочки со стихотворными обращениями, написанными моим дедом на языке, письменность которого была создана им же…
Константин Михайлович знал все это и относился к моему деду с необычайным уважением, как, впрочем, и к бабушке, которой всегда при встрече целовал руку.
В действительности Симонова звали не Константином, а Кириллом. По-видимому, он переменил себе имя по той причине, что, сильно грассируя, он просто не мог произнести имя Кирилл. Грассировал он настолько сильно, что мне просто трудно было понять его речь. Впрочем, эта трудность усугублялась тем, что мне, как жителю Тбилиси, вообще было нелегко понять “акающих” москвичей. В то же время наши тбилисские слова: “звонит”, “поняла”, “кофэ” и это ужасное лакейское слово “кушать”, буквально шокировали интеллигентных москвичей.
Симонов в молодости и Симонов в зрелых годах - это внешне, а может быть, и внутренне совершенно разные люди. Мы хорошо знаем Симонова как суровой внешности седого человека с короткой стрижкой, весьма сдержанного и осторожного. Я знаю даже такую деталь - в зрелые годы Константин Михайлович укрывал домашний телефон особым звуконепроницаемым ящиком, тихо и устало приговаривая при этом: “Пусть отдохнет!”
Так вот, Симонов конца сороковых годов - это необычайно подвижный красавец, весельчак, шумный и громко хохочущий, отнюдь не худенький, с длинными черными вьющимися волосами и пышными черными усами. По Сухуми он ходил в шортах, чем шокировал абхазское население, даже на пляже не снимавшее черкеску с буркой или черный костюм со шляпой. Костюм Симонова дополнял цветной платок, повязанный вокруг шеи, и потрясающая бамбуковая трость толщиной если не с ногу, то с мускулистую руку. Сталинская трубка во рту завершала портрет Симонова.
Дядя Гулиа
Как-то он пришел к дяде в гости вместе с женой - тетей Валей, как я ее называл. Помню, как разволновалась моя мама, увидев “тетю Валю”. “Смотри и запоминай, - быстро шептала она мне, - это знаменитая актриса, это - сама Серова!” Но я тогда не понимал, насколько знаменита Серова, меня больше интересовал жизнеобильный весельчак Симонов - любимец Сталина.
Подарок, который он принес дяде, удивлял своей оригинальностью. Это была картина, писанная маслом самолично Константином Михайловичем, в хорошей рамке. Изображен был какой-то пейзаж с небом, рекой и то ли лугом, то ли лесом. Конечно же, рисунок был любительский. Но изюминка заключалась в надписях на картине. Через весь рисунок белыми большими буквами было неряшливо написано: “Прерода”. Да, да, именно “прерода”! На реке - надпись “Вада”, на небе - “Аблака”. Симонов, мой дядя, тетя Валя и мама до упаду хохотали над картиной, а потом торжественно забили в стену гвоздь и повесили пейзаж на самом видном месте. Еще бы - она собственноручно написана великим Симоновым. Безусловно, великим, а особенно в то время. Я сам видел, как моя мама читала его “Жди меня…” и обливалась слезами. Конечно, кроме таланта поэта, здесь причиной было и то, что отец мой пропал без вести на фронте, и сколько его ни ждала мама, он так и не вернулся…
А однажды мы - дядя Жора, Симонов, моя мама и я - побывали в ресторане “Лебедь”, что находится посреди пруда в Новом Афоне, близ Сухуми. Живописнейший ресторан: идешь к нему по узкому мостку через пруд, а вокруг островка на сваях, где располагались столики, плавали лебеди - белые и даже экзотические черные. Мы их кормили, и это не только не возбранялось, но и приветствовалось. Лебеди хватали пищу прямо с рук, и я так увлекся, что попытался ухватить одного из них за шею. И лебедь, с виду такая вроде мирная и спокойная птица, широко раскрыл клюв, замотал головой, страшно зашипел. Он даже больно ущипнул меня за руку, до крови. Я заревел и бросился бежать от агрессивной птицы под смех всех посетителей ресторана.
Все, конечно, узнали Симонова и бросали на наш столик любопытные взгляды. “Смотрите, Константин Михайлович, как все на вас обращают внимание”, - с провинциальной непосредственностью шепнула ему моя мама. “Что вы, Марго”, - ловко парировал ее Симонов, - “Это на вас все смотрят, ведь вы такая красивая женщина!” Я запомнил, как зарделось лицо у мамы, действительно тогда очень красивой женщины, похожей на киноактрису Дину Дурбин. Еще бы - ей сделал комплимент сам Симонов - кумир женщин того времени!
Администратор ресторана, безусловно, тоже узнавший Симонова, подошел и вежливо поздоровался с нами, а потом подослал к нашему столику, наверное, самого опытного официанта - таких официантов я видел только в кино. Это было отнюдь не “лицо кавказской национальности”, а славянской внешности, вымуштрованный, как робот, стройный человек с полотенцем через левую руку. “Земной шар к вашим ногам!” - поклонившись, сказал он, приняв заказ. Я больше нигде и никогда ни от кого не слышал подобной фразы. Надо же придумать такое: “Земной шар к вашим ногам!”
Пили розовое абхазское вино “Лыхны” - слабенькое и сладковатое, закусывали красивейшими фруктами, кажется, персиками и арбузом. Наверное, был и шашлык, но не уверен, я его не ел. Разговор Симонова искрился юмором, он рассказывал какие-то смешные истории и анекдоты, смысл их я не понимал, но в них мелькали фамилии, очень известные в то время. Дядя Жора в голос хохотал, а мама все краснела и краснела, потупив взор…
Помню, когда трапеза была закончена и дядя Жора расплатился, щедро дав официанту на чай, Симонов вдруг достал бумажник и, быстро отсчитав несколько крупных купюр, по-видимому, превосходящих стоимость всего заказа, картинным движением вручил их официанту. Тот так оторопел, что стоял вытаращив глаза, забыв даже поблагодарить. Да и дядя не знал, что предпринимать - добавлять еще или уходить. Симонов громко захохотал над этой “немой сценой” и, обняв за плечи дядю Жору и маму, повел нас к машине, ожидавшей с водителем на улице. Официант семенил впереди нас, расчищая дорогу, и все кланялся, а потом, когда машина уже отошла, долго махал нам рукой вслед…
И еще один случай произошел несколькими годами позже, когда мне было уже лет двенадцать, то есть году в 1952-м, в конце августа. Дядя должен был заехать на дачу к Симонову в Агудзеры по какому-то делу и взял меня с собой. Машину “Победа” вел шофер - дядя Гриша, большой шутник. Мы приехали на дачу под вечер, уже темнело. Встретила нас тетя Валя Серова, от нее так и веяло добротой и уютом. Дядя Жора вошел в дом, тетя Валя звала и меня, но я отказался, а зря. Не мучила бы меня совесть сейчас за тот вечер…
А дело, за которое я краснею до сих пор, обстояло так. Тетя Валя послала своего сына поиграть со мной на дворе. Это был очень подвижный полный мальчик, мой ровесник или немного старше. К сожалению, не запомнил его имени. Мальчик тут же спросил меня: “Ты за Хомича болеешь?” Я не сразу понял, о чем речь, и переспросил: “А кто это такой - Хомич, и почему я должен болеть?” Оказалось, что Хомич - это знаменитый в то время футбольный вратарь, а слово “болеть” в его спортивном смысле тогда в Тбилиси было не в ходу. Мои товарищи говорили обычно “прижимать” вместо “болеть”.
Сейчас, например, дико слышать такое выражение: “Ты за кого прижимаешь?” - но именно так и говорили. Во мне заговорил дух противоречия, и я решительно ответил: “А я прижимаю за Шудру!” Шудра - это тоже был известный вратарь, но кажется, тбилисского “Динамо”.
“Тогда давай драться!” - как-то миролюбиво предложил мне мальчик. Выросший на Кавказе, я долго себя уговаривать не дал, а молниеносно нанес мальчику удар в нос. У того так и хлынула кровь, он зажал нос пальцами и, хныкая, побежал домой. А я понесся к машине под защиту дяди Гриши, так как решил, что сейчас Константин Михайлович выбежит из дома и, ругаясь, начнет бить меня в отместку за сына. Во всяком случае так обязательно поступил бы любой отец в моем родном дворе в Тбилиси. Но Симонов почему-то так и не выбежал бить меня; более того, дядя Гриша, хитро подмигивая, увел меня в огород Симоновых воровать арбузы, которые он уже там присмотрел. Что мы, по кавказскому обычаю, и сделали.
Скоро вышел дядя Жора, и мы уехали. По дороге он укоризненно смотрел на меня и приговаривал: “Показал-таки свое тбилисское воспитание!” На что я возражал, дескать, сухумское не лучше… Знал бы дядя Жора, что мы везем под задним сиденьем ворованные симоновские арбузы!
И тем же вечером дядя Гриша и я убедились, насколько вкусны ворованные арбузы, особенно украденные у великих людей!

Источник: http://www.redstar.ru/2002/04/27_04/5_01.html

Русский перевод известной еврейской песни “Хава нагила”.

Октябрь 10th, 2008

Представляю русский перевод известной еврейской песни “Хава нагила”.
Основное внимание при переводе было уделено не столько созвучию слов на иврите и русском, сколько выражению лейтмотива песни - веселья, радости, ликования, жизнеутверждения, любви друг к другу. Ведь, если отбросить многочисленные повторы, подстрочник перевода песни с иврита на русский будет выглядеть примерно так: “Давайте веселиться и ликовать, давайте петь и радоваться; пробудитесь, братья, с радостью в сердце!”.
Надеюсь, что русские слова помогут русскоязычным исполнителям и слушателям проникнуться замыслом песни с сохранением её ритма.
Автор свободного перевода с иврита - профессор Н.В. Гулиа
Будет веселье,
Будет веселье,
Будет веселье,
Радость и жизнь!
(повторить куплет один раз)
Пойте на радость нам,
Пойте на радость нам,
Пойте на радость нам,
Песни любви!
(повторить куплет один раз)
Братья, сестры, братья, сестры -
Ну-ка быстро просыпайтесь, ну-ка разом поднимайтесь,
Ну-ка вместе собирайтесь и друг другу улыбайтесь -
Будем петь, будем петь - пить, любить и жить!

След. »

Архивы

Рубрики

Хостинг Majordomo.ru